Все же настолько просто. Я знал – это именно то, что мне требовалось. Настолько просто. Весь ревущий смерч истории стянулся воронкой в одну-единственную точку, повисшую, как заостренный до невероятия карандаш, над страницей настоящего. И точка эта была так проста. Любовь. Ничего другого просто-напросто и не существует. Вся ярость и бешенство, неистовство и завихрения смерча, втянувшего в себя столько надежд, разметавшего в стороны столько жизней, свелись, в самой сердцевине его, к этому мигу, к настоящему, к любви. ... Настоящее. Любовь. И ничего больше не существует. В прошлом она была для меня забавой, не более. Но это уже история. Возможно, ее не хватит надолго, возможно, она обернется ничем. Но это уже будущее. Настоящее. Любовь. Я открыл дверь и почти уж выскочил из дому, когда раздался телефонный звонок. Секунд десять я простоял в нерешительности. Звонить могли из больницы. У них же должен быть определитель, вот они и перезванивают. Ответить? А вдруг это он, уже отыскавший мой номер? Не такое и хитрое дело. Это может быть он… должен быть он. Я полетел в кабинет, сцапал трубку. – Да? – задыхаясь, выпалил я. – Это ты? – Безусловно и разумеется, я, – ответил Фрейзер-Стюарт. – А, да пошел бы ты и поимел сам себя в шоколаде! – с отвращением взревел я и грохнул трубкой об аппарат. – В шоколаде? – переспросил голос за моей спиной. – Какой ты все-таки чудной, Майки. Я резко повернулся. Он выглядел побледневшим, усталым. Волосы, разумеется, стали длиннее, а на подбородке, отметил я, проступили очертания будущей эспаньолки. – Дверь была открыта, – словно извиняясь, сказал он. Я молча смотрел на него. – Ну, Майки? Может, скажешь чего? Осторожно я приблизился к нему, страшась, что он может в любое мгновение сгинуть, что волна, принесшая его ко мне, откатится и утянет его с собой. – Ну, и где твой Марди Гра? – спросил он. – Где книжные магазины? Чего мы ждем? Дай мне немного «экстази» и пойдем куда-нибудь, потанцуем.
Легкий туман еще держался кое-где над водой, еще цеплялся за мокрые кусты лозняка, и в тихой воде четко отражалось все, что гляделось в нее в это утро. Егор зачерпнул чайник, по воде разбежались круги, отражение закачалось, померкло на мгновение и снова возникло: такое же неправдоподобно четкое и глубокое, как прежде. Егор всмотрелся в него, осторожно, словно боясь спугнуть, вытащил полный чайник, тихо поставил его на землю и присел рядом. Странное чувство полного, почти торжественного спокойствия вдруг охватило его. Он вдруг услышал эту тишину и понял, что вот это и есть тишина, что она совсем не означает отсутствия звуков, а означает лишь отдых природы, ее сон, ее предрассветные вздохи. Он всем телом ощутил свежесть тумана, уловил его запах, настоянный на горьковатом мокром лозняке. Он увидел в глубине воды белые стволы берез и черную крону ольхи: они переплетались с всплывающими навстречу солнцу кувшинками, почти неуловимо размываясь у самого дна. И ему стало вдруг грустно от сознания, что пройдет миг и все это исчезнет, исчезнет навсегда, а когда вернется, то будет уже иным, не таким, каким увидел и ощутил его он, Егор Полушкин, разнорабочий коммунального хозяйства при поселковом Совете. И он вдруг догадался, чего ему хочется: зачерпнуть ладонями эту нетронутую красоту и бережно, не замутив и не расплескав, принести ее людям. Но зачерпнуть ее было невозможно, а рисовать Егор не умел и ни разу в жизни не видел ни одной настоящей картины. И потому он просто сидел над водой, боясь шелохнуться, забыв о чайнике и о куреве, о Кольке, и о Юрии Петровиче, и обо всех горестях своей нелепой жизни.
Я лечу вверх, словно подхваченный потоком теплого воздуха листочек. Ускоряясь, атомы моего тела разлетаются в разные стороны. Я становлюсь легче и больше… больше… Взрываюсь и превращаюсь в солнце. Я - расширяющаяся вселенная, всплывающая в спокойном море. Тело мое поглощает комнату, здание, город, страну… Если я посмотрю вниз, то увижу, как течь моя затмевает планету.
Вот-вот я прорву оболочку существования, словно рыба, выпрыгивающая на поверхность океана, но тут начинаю чувствовать, как что-то тянет меня вниз.
Я разозлился и хочу стряхнуть с себя невидимые путы. На грани полного единения со Вселенной я слышу вокруг себя шепот. Он зовет меня вниз, в мир смертных. Волны медленно опадают, мой непомерно разросшийся дух возвращается в земные измерения - отнюдь не добровольно, я предпочел бы потеряться, - но потому, что меня тянут вниз… к себе… в себя, и через мгновение я снова лежу на кушетке, натягивая перчатку своего бренного тела на пальцы сознания. Если я захочу, то смогу поднять руку или подмигнуть - но только если захочу. Однако я не хочу! Я не сдвинусь с места!
Я лежу и жду. Чарли не хочет, чтобы я раздвинул занавес мозга. Чарли не желает знать, что скрывается за ним.
Неужели он боится увидеть Бога? Или он боится не увидеть ничего?
Я лежу, жду, момент самосознания проходит, и опять я теряю ощущение собственного тела: Чарли втягивает меня в себя. Я смотрю внутрь, в центр невидимого, на красную точку, и она превращается в цветок со множеством лепестков - мерцающий, клубящийся, светящийся цветок, растущий в глубине моего подсознания.
Я уменьшаюсь. Это не сближение атомов моего тела - это сплавление, словно атомы моего «я» соединяются в микрокосм. Будет страшная жара и непереносимо яркий свет - ад внутри ада, - но я не смотрю на свет, только на цветок, не умножающееся, не разделяющееся создание одного из многого. На мгновение мерцающий цветок превращается в золотистый диск, кружащийся на нитке, потом в клубок радужных струй… Вот наконец я снова в пещере, где тихо и темно. Я плыву по лабиринту в поисках того, кто примет… обнимет… поглотит меня… в самого себя.
Это я и начинаю.
В глубине я снова вижу свет, отверстие в темнейшей из пещер, крошечное и очень далекое, словно видимое не в тот конец телескопа - ослепительное, слепящее, блестящее, а потом снова многолепестковый цветок (кружащийся лотос - он плавает неподалеку от входа в бессознательность). У входа в эту пещеру я найду ответ, если осмелюсь вернуться туда и броситься в заполненный светом грот.
Пока нет!
Я боюсь. Ни жизни, ни смерти, ни пустоты, ни открытия того, что меня никогда не было. И когда я начинаю двигаться, то чувствую, как давление окружает меня, толкая волнообразными судорогами к отверстию. Оно слишком маленькое! Я не пройду сквозь него!
Внезапно меня начинает бить о стены, снова и снова, и проталкивает туда, где свет грозит выжечь мне глаза. Я знаю, что смогу пронзить покрывающую святое сияние пелену. Но это больше, чем я в состоянии вынести. Боль, какой я еще не знал, холод, тошнота, невыносимое гудение над головой, похожее на хлопанье тысяч крыльев. Я открываю ослепшие глаза, размахиваю руками, дрожу и кричу.
Так на провесне едет человек степью. Светит солнце. Кругом - непочатый лиловый снег. А под ним, невидимая глазу, творится извечная прекрасная работа - раскрепощение земли. Съедает солнце снег, червоточит его, наливает из-под исподу влагой. Парная туманная ночь - и наутро уже с шорохом и гулом оседает наст, по дорогам и колесникам пузырится зеленая нагорная вода, из-под копыт во все стороны талыми комьями брызжет снег. Тепло. Отходят и оголяются супесные пригорки, первобытно пахнет глинистой почвой, истлевшей травой. В полночь мощно ревут буераки, гудят заваливаемые снежными оползнями яры, сладостным куревом дымится бархатисто-черная обнаженная зябь. К вечеру, стоная, ломает степная речушка лед, мчит его, полноводная, туго налитая, как грудь кормилицы, и пораженный неожиданным исходом зимы, стоит на песчаном берегу человек, ищет глазами места помельче, щелкает запотевшего, перепрядывающего ушами, коня плетью. А кругом предательски и невинно голубеет снег, дремотная и белая лежит зима...
Вызрел ковыль. Степь на многие версты оделась колышущимся серебром. Ветер упруго приминал его, наплывая, шершавил, бугрил, гнал то к югу, то к западу сизо-опаловые волны. Там, где пробегала текучая воздушная струя, ковыль молитвенно клонился, и на седой его хребтине долго лежала чернеющая тропа. Отцвели разномастные травы. На гребнях никла безрадостная выгоревшая полынь. Короткие ночи истлевали быстро. По ночам на обугленно-черном небе несчетные сняли звезды; месяц - казачье солнышко, темнея ущербленной боковиной, светил скупо, бело; просторный Млечный Шлях сплетался с иными звездными путями. Терпкий воздух был густ, ветер сух, полынен; земля, напитанная все той же горечью всесильной полыни, тосковала о прохладе. Забились гордые звездные шляхи, не попранные ни копытом, ни ногой; пшеничная россыпь звезд гибла на сухом, черноземно-черном небе, не всходя и не радуя ростками; месяц - обсохлым солончаком, а по степи - сушь, сгибшая трава, и по ней белый неумолчный перепелиный бой да металлический звон кузнечиков... А днями - зной, духота, мглистое курево. На выцветшей голубени неба - нещадное солнце, бестучье да коричневые стальные полудужья распростертых крыльев коршуна. По степи слепяще, неотразимо сияет ковыль, дымится бурая, верблюжьей окраски, горячая трава; коршун, кренясь, плывет в голубом - внизу, по траве, неслышно скользит его огромная тень. Суслики свистят истомно и хрипло. На желтеющих парных отвалах нор дремлют сурки. Степь горяча, но мертва, и все окружающее прозрачно-недвижимо. Даже курган синеет на грани видимого сказочно и невнятно, как во сне... Степь родимая! Горький ветер, оседающий на гривах косячных маток и жеребцов. На сухом конском храпе от ветра солоно, и конь, вдыхая горько-соленый запах, жует шелковистыми губами и ржет, чувствуя на них привкус ветра и солнца. Родимая степь под низким донским небом! Вилюжины балок суходолов, красноглинистых яров, ковыльный простор с затравевшим гнездоватым следом конского копыта, курганы, в мудром молчании берегущие зарытую казачью славу... Низко кланяюсь и по-сыновьи целую твою пресную землю, донская, казачьей, не ржавеющей кровью политая степь!
Но вот писатели Мише нравились. Не все, а только те, которые нравились. Он любил читать их интервью, узнавать, как и где они живут. Он иногда даже представлял себе большое светлое помещение с открытыми окнами, стол посреди этого помещения. Звуки жизни и лета, города и деревни сливались в его фантазии в один приятный шум. Этот шум залетал в открытые окна, белые, лёгкие занавески колыхались. А он, Миша, сидел за столом и писал.
В этой фантазии он никак не мог решить и представить себе, как он будет писать. Будет ли он писать ручкой на бумаге или будет нажимать на клавиши. И ещё он не мог решить, что там за открытыми окнами. Либо это высокий этаж старого дома и за окном крыши и крыши, как в Париже, либо морской берег и прибой, либо деревня. Но деревня виделась тоже не северная и не подмосковная, а какая-то условная, ближе к голландской. Потому что, если фантазировать себе берёзки, избы и речку, то с открытым окном посидеть не получилось бы. Комары и мухи никак не годились для писательского труда. Миша догадывался, что вряд ли писатели пишут именно так, но ему приятно и забавно было об этом думать.
А Миша об этом задумывался в последнее время. Ему было очень интересно, как писатели пишут большие и объёмные книги, есть ли какая-то технология написания книг. Ещё ему было интересно, обязательно ли нужно учиться литературной профессии или можно написать книгу, не учась. Миша сомневался, думал, что можно и не учась, но также подумывал, что некие технологии всё же существуют и их необходимо знать. Мысли о том, что технологии написания книг существуют, его тревожили и успокаивали одновременно. Просто Миша попробовал писать книгу, но у него получился не очень внятный рассказ. После этого рассказа он задумал написать другую книгу, но не получилось совсем ничего. Он начал её писать, а потом понял, что не знает, как продолжать. А ещё за год с небольшим у Миши появилось несколько замыслов. Это были замыслы не то книг, не то киносценариев. Эти замыслы он не записывал даже в виде замыслов, а просто носил в голове и памяти. Появилась у Миши и блестящая, на его взгляд, идея настоящего мистического фильма. Эта идея его очень забавляла, но он не знал, с какой стороны подойти к её осуществлению. Он понимал, что надо сначала написать сценарий, а потом… А вот что потом? Миша этого даже представить себе не мог. Хотя он не мог представить и как практически можно написать сам сценарий.
Но после того как Миша попробовал писать, и у него получился хоть и небольшой, но рассказ, он почувствовал себя совершенно иначе. У него появились серьёзные и, как ему казалось, глубокие претензии к книгам современных авторов, особенно отечественных, появились претензии к книгоиздателям, которые издают таких плохих авторов и такими большими тиражами, и к читателям, которые эти большие тиражи раскупают.
...Силовые линии электрического поля кажутся ему спелыми колосьями пшеницы, собранной в сноп. В ушах вместо монотонной речи преподавателя гудят стрекозы, и слышны взмахи крыльев бабочек. Он закрывает глаза, и перед его внутренним взором предстает далеко не принцип суперпозиции полей - он видит странный и обманчивый мираж, и с ним не хочется расставаться. Весь обратился в слух - забыв о том, что сейчас идёт урок, он прислушивается к детскому гаму за окном, к едва слышимой капели и мечтательно вздыхает. Ловя каждый звук вокруг себя, понимает - сзади него сидит влюбленный, что чиркает на записке, которую сунет своей возлюбленной, пока что такой же холодной, как природа в марте; под окнами кто-то вкусно хрустит отвратным на вкус яблоком. Его мысли уже давным-давно оседлали какого-то скакуна и помчались встречать выходные, превышая скорость звука - он сам мчался намного быстрее грома, который ещё не прогремел, но слегка отставая от света молнии. Кто-то продолжал уплетать яблоко за обе щеки и, казалось, это был самый желанный звук в мире. Когда он открыл глаза, то понял, что мир плывёт перед ним - стелет свою дорогу туда, в неизвестность, в обратную от электродинамики сторону. Он выберет свой путь в мае, на рассвете, в синей дымке, выходя из дома перед сессией. - Иванов! - голос учителя выводит его из прекрасной страны, которую смог создать хруст яблока. - Ты о чём сейчас думаешь? - О том, - улыбается юноша, отводя взгляд в окно и наблюдая, как огрызок от невкусного яблока полетел в сторону, прямо на серый тающий снег, - когда же наступит весна. Когда же?
Через день папа уехал на Уральский фронт. Папа ехал в неминуемый тиф: фронт разъедала сыпнотифозная вошь. Мама с тетками приготовила ему три полных чемодана. Папа взял один. Он мрачно пошутил, что никакой утвари ему не надо: кургана все равно над ним не воздвигнут, а в загробную жизнь он не верит. Потом все сели, как полагается перед дорогой. - Ну, ладно - сказал, вставая, папа. Он расцеловал нас. - Смотри, - сказал он мне, - ты теперь в доме главный мужчина. В дверях он столкнулся с пациентом. Пациент стонал и кланялся. - Прием отменяется, - сказал папа, - видите, я уезжаю. - Доктор, батюшка, сделай милость, - взмолился больной, - долго ль посмотреть! А то прямо сил нет, как сводит... А ждать-то тебя... Может, ты там и помрешь. Папа посмотрел на стенные часы, потом на больно-го, потом на нас. Он опустил чемодан на пол. - Раздевайтесь, - сказал он сердито, пропуская пациента в кабинет. Через десять минут папа уезжал. - Так помните, - говорил он больному, садясь в сани, - по семь капель после еды. Когда сани с папой отъехали, тетки отошли от окон и хором зарыдали. - Но, но, дамье! - грубо сказал я. - Хватит. Подсыхайте. Тетки испуганно стихли. Но тишина, наступившая в разом опустевшей квартире, угнетала еще хуже. Я стиснул кулаки. Походкой главного мужчины я вышел из комнаты.
Уже стихал резонанс комнат. Вещи задавили эхо. Мы нашли укромный уголок для грота королевы. Кроме того, этот же угол мог легко быть переоборудован в цирк, вокзал, тюрьму. Швамбрания утверждалась. Папа, стоя на стремянке с молотком в руках, вешал на стену портрет доктора Пирогова и картину академика Пастернака "Лев Толстой". Папа ораторствовал. Стремянка казалась ему трибуной. - Сегодня я лишний раз убедился, - говорил папа, - что мы - жалкие рабы вещей. Вся эта громоздкая рухлядь держит нас в своей власти. Она связывает нас по рукам и ногам. Я бы с наслаждением оставил половину всего этого на старой квартире!.. Дети! (Леля, вынь сейчас же гвоздь изо рта! Не знаешь элементарных правил гигиены!..) Я... говорю, дети, учитесь презирать вещи!..
Затем мы с Оськой пошли пристраивать на стене в столовой раскрашенное блюдо-барельеф. На блюде выпятился замок и гарцевали рыцари. Вдруг гвоздь вырвался из стены. Блюдо ударилось об пол. Рыцари погибли, а от замка остались одни развалины-руины. Папа прибежал на дрызг. Он накричал на нас. Он назвал нас варварами и вандалами. Он сказал, что даже медведя можно научить бережно обращаться с вещами... Был произнесен целый скорбный список загубленных нами предметов: королева, трость, вечное перо и т. п. и т. д. Мы вздыхали. Потом я напомнил папе, что он несколько минут назад сам учил нас презирать вещи. Папа совсем рассвирепел. Он сказал, что сначала надо научиться беречь вещи, потом их заработать, а после уж можно начать презирать их. Вечером по комнате с убитым лицом бродила мама. Чтоб не терять мелких вещей и не тратить время на их поиски, мама записала на особом листке, что где лежит. Теперь она уже второй час искала эту самую бумажку...
В Эльсиноре пусто и холодно. Туда-сюда шныряют незнакомые люди по коридорам, стучат каблуками по холодному мрамору, никогда не смотрят на закопченный факелами потолок... Гамлету скучно. Он сидит около окна и ждёт, когда его отравят - будь то приятное на вкус бургундское или же кинжал в спину, смазанный белладонной. Так, на всякий случай. Принц датский не боится никого и ничего - а уж смерти-то и подавно. Он думает, он живёт, он знает, что к чему. Только ни с кем этим не делится. По вторникам и воскресеньям приходит Горацио - его слушать интересно, хотя и говорит он о приевшихся бытовых вещах. Его друг улыбается и смеётся, а Гамлет натянуто улыбается, пытаясь понять, что такое чувства и зачем они ему вообще нужны? По вечерам он зажимает Офелию в углу и шепчет ей что-то вроде слов любви, хотя знает, что он не любит её. Просто так заведено - у него должны быть влюбленность в прелестную девушку, которая невинна, как нежный весенний цветок. Он должен бояться Лаэрта, но ведь Гамлет ничего и никого не боится. Розенкрац и Гильденстерн заходят не часто. Только тогда, когда им что-нибудь нужно. Гамлет не любит их и всегда кричит, чтобы убирались подальше - желательно в ту нору, откуда вылезли. Но они не слушаются. Только остаются пожаловаться Клавдию или Полонию на самочувствие принца. Зимой особенно холодно - он заматывается в одеяло, бормочет про себя монологи из разных пьес и просит принести ему больше вина, которое всё равно выливается из окна на каменную дорогу. Вдруг, отравленное? В Эльсиноре сидит Гамлет и смотрит из окна на спокойную воду. Быть или не быть? - думает принц про себя. - Дурацкий вопрос. Быть.
- Опять ты плачешь. Это был даже не вопрос. И даже не просто слова. В них не отражались презрительность и любопытство, отвращение и сочувствие. Они просто были никакими. Даже ветер, который сносит мелкий неприятный снег со старой школьной крыши и то эмоциональнее. Как будто бы не человек их произнёс. Джек поднял заплаканные красные глаза и посмотрела на Юханесса. Ледяной мальчик. Совсем бесчувственный. Джек ещё раз всхлипнул, пытаясь сдержать рыдания и вновь уставился в пол, не смея вынести безмолвного укора голубых, кажущихся слепыми, глаз. - Почему ты плачешь? - Спросил Юхан, садясь рядом с Джеком на пол. Тот дрожал от того, что чувствовал внутри себя - он был глубоко ранен и уязвлён. - Родители... они написали, что... не приедут, - наконец-то произнёс Джек и уронил голову на руки. - И что с того? - равнодушно поинтересовался бергер, глядя своими светлыми матовыми глазами на мальчика. - Я хотел с ними повидаться... - слабо возразил Джек, мол, я маленький и несчастный, меня нужно пожалеть, раз нашли меня в таком положении. Уже не первый раз. - И что? - А они не приедут. - Это я уже слышал. Последняя фраза Юхана должна показывать раздражение, но... но всё звучало одинаково. Никто из пансиона не видел, чтобы он показывал как-то свои эмоции. Даже когда к нему приезжали родители, он оставался таким же холодным и безразличным. Будто бы это посторонние люди, что просто завели с ним разговор о дрянной английской погоде. Он не реже других дрался со своими одноклассниками. Он часто ходил с ссадинами на коленках, локтях. иногда у него выделялся лиловый синяк под глазом. Но он единственный, кто не плакал, не впадал в какую-то бойцовскую страсть - все его удары были точны и выверены. Он был очень и очень странен, этот норвежец. Джек посмотрел на Юханесса и замер. В отблеске слабой лампочки его глаза оставались такими же ледяными. Ледяными. И страшными. Джек не знал, с чем их можно было сравнить. Наверное, с цветом рубашки его отца. Такой же безразличный. Но это точно был не лёд (уж точно не тот, на котором они катаются каждую субботу) - его цвет глаз был намного тяжелее и злее. Как будто бы какое-то северное море, что томится под зимними льдинами в ожидании, когда всё это белоснежное поле растает над ним. И станет таком же пронзительной водой, под которой можно увидеть, как проплывают киты. И как там прячется сам Моби Дик. От такого взгляда нельзя было скрыться - он тихо и осторожно резал душу на мелкие кусочки, причинял боль, заставлял тайны и секреты подниматься к поверхности и шуршать о чём-то о своём. Джек не мог выстроить линию защиту - не помогал ни Диккенс, ни Счастливый уайльдовский принц. Этот ледяной холодный меч пронзал все заслоны насквозь. Джеку казалось, что стоит бергеру дотронуться до него, как он превратится в большую ледышку, которую не сможет растопить даже Кэтти из соседнего корпуса. Юхан был чем-то похож на Снежную Королеву. Только вот сам Джек - далеко не Кай. Он сразу бы составил слово "вечность" и ушёл бы искать свою Герду, оставив Королеву с носом. И со своими голубыми глазёнками, которые чуть не превратили его в холодный колючий ветер. Джек сам погружал руки в холодное сердце мальчика и пробовал найти там переключатель. Пусть ты будешь таким же, как и все другие, - думал он, вспоминая и Оливера, и Бернарда и Оскара. У всех них были обычные карие глаза. Без остатка карие - у Ноли даже зрачка не было видно... А ведь переключателя не было. Как увидел Юхан впервые своё северное море, так оно и осталось в нём. Такое чистое и красивое, по которому ходят только норвежские и русские корабли. Джек такие моря не любил. Он любил купаться. А разве поплаваешь в такой холодной и безликой душе?.. Там даже бороздить нечего! Можно только встать на ноги и спокойно дойти до самого Северного полюса и снова установить там флаг Великобритании... Но Джек быстро вынимает руки и не чувствует пальцев своих. Всё себе отморозил, все руки в цыпках... И он ловит себя на том, что уже несколько минут безо всяких слов смотрит на Юхана с открытым ртом и думает, что вокруг только лёд и лёд... Он осознает всё, что сейчас думает только потом, когда вырастет и станет знаменитым писателем. А сейчас только ощущает такое... В своей заиндевевшей душе. - Возьми себя в руки, - жестоко безразлично говорит бергер, поднимаясь с пола и отряхивая кремовые брюки. - Умойся, а потом спускайся к ужину. Юханесс просто развернулся и ушёл с чердака, оставив Джека со своими мыслями. Юхан знал, о чём он думал. А так же знал, что никто не подозревает, что сам он - только первая осенняя корка льда, которая может ещё сломаться или растаять под ласковыми солнечными лучами. И Северное море тоже может бушевать подо льдом.
Мне очень нравится Восток. Там такие горячие и красивые люди. Они даже в гневе прекрасны - только вот вызывать их гнев нужно осторожно... Ни в коем случае не стоит упоминать о религии. Однажды, добрые христиане уже узнали о том, какая злость может выплёскиваться из этих прекрасных чёрных глаз... Я много раз видел, как эти мужчины воевали за своих и чужих женщин. И, поверьте, никаких гомеров мира не хватило бы, чтобы описать всё то, что там происходило. Пала не одна Троя - просто этого никто не видел... Я никогда не покидаю Восток. Но люблю путешествовать по другим местам, по степям, о горам, по рекам, озёрам, болотам. Я люблю яркие краски и неожиданность. Я не люблю затяжных дождей, которые буквально останавливают людей на месте. Я не помню, когда родился. Но я появился не с самого начала, это точно - иначе бы я насмехался над всеми людьми, что, мол, я такой старый и опытный, в отличии от них, от желторотых юнцов, которые подчиняются только малейшему порыву в своих желаниях. Я не один раз обошёл весь мир - и мне он показался скучным и везде одинаковым. Люди могут различаться по цвету кожи, у одних лающий и пугающий язык, у других слишком мягкий и мурчащий, но все они в итоге одинаковы. У всех одни и те же чувства, у всех одно и тоже выражение глаз, когда рядом я. Со временем меняются только средства достижения целей - они становятся всё более и более глобальными. Они называют это прогрессом, а я ужасаюсь и смеюсь: "Друзья мои, вы спятили?.." В двадцатом веке мне очень приглянулась Германия. Такие холодные и неприступные люди, казалось, они никогда не предадутся никаким страстям. Никогда эти голубые глаза не будут выражать ничего искажающего, но, к сожалению - люди действительно всегда одинаковы. И я одинаков сквозь года и столетия. А зовут меня...
Твой "беззнаковый" период, когда ты посылаешь к чёрту точки и запятые, а каждую новую строчку начинаешь с маленькой буквы (мол, всё как в жизни - и она не заканчивается и движется без пауз, и я такой же) очень скверен. Что в нём хорошего? Что хорошего (отличного?) в том, что в середине строки задыхаешься от наплыва знаков и безэмоциональности? Разве у тебя нет пауз в обычной жизни? Разве ты не чувствуешь, как жизнь ставит двоеточие на рассвете, чтобы ты всё мог описать - всё, что видишь, всё, что чувствуешь. Разве с каждым глотком скверно сваренного кофе жизнь не ставит ещё одну запятую, чтобы ты мог перевести дух и продолжить дальше говорить. Знаешь, все эти знаки перемешиваются и страшно становится от такой грамматики - а вдруг что-то упустила жизнь?.. Не произноси всю свою жизнь на одном дыхании. Она будет до ужаса короткой. Препинайся. На каждом слове. Каждый раз вспоминай бессоницу и Гомера. Растяни свою жизнь подольше, чтобы всё понять по нескольку тысяч раз. Просто препинайся.
По мотивам произведений Арчета. Это нужно уже вносить в сборник.
Когда в очередной раз будешь проезжать мимо - завези мне море в сумке. Оно будет бурлить внутри, я буду слышать, как оно рокочет за дверью, как старается вырваться. А ты его не выпускай - держи ручки сумки крепче, чтобы тебе море ни обещало за освобождение. Не ведись на бесчисленные богатства, что зарыты в глубине морского песка; не ведись на его уловки - оно слишком хитро. Мне ли рассказывать тебе о том, что оно погубило тысячи и тысячи людей, которые всего лишь осмелились прикоснуться к нему? Ты поставишь сумку на пол, а море будет призывать на помощь Нептуна - оно хочет на волю, хочет домой, в свои берега. Оно будет плакать и от этого воды станут ещё солонее... Может быть, в этом и разгадка тайны Мёртвого моря - просто его не раз бросали и ранили. Прямо в сердце - точно и хладнокровно. Ты откроешь сумку, а море польётся из него, свыкаясь с паркетом и ковром. Оно будет осторожны накатывать на ножки стола и не понимать решительно ничего. Его сердце будет разбито (мы этого не услышим: лишь только почувствуем где-то внутри, за рёбрами, хрустальный звон) - ты и сам это знаешь. Не нужно мне личное море. Слишком дорого это обходится. Морю нужны берега. Морю нужны обкатанные стекляшки своего разбитого сердца. Но никак не светлый деревянный пол.
Прибавь немного горячей в Ниагаре. А то совсем холодно. Заставь звучать пение птиц немного погромче - я не могу разобрать отдельных слов. Вычеркни из моей жизни четверги и понедельники. Что будет с того, что в моей неделе всего лишь пять дней? Заставь Землю крутиться в другую сторону. Я хочу посмотреть, что после этого будет. Расскажи мне все сонеты Шекспира на английском языке. На одном дыхании. Купи два билета в Атлантиду - я хочу навестить там своих друзей. А ещё... Просто посмотри на меня. Узнай, что я есть на свете. Давай заставим течь водопады в другую сторону? Чтобы все посмотрели и ахнули. Пусть все знают, что это мы. Пусть мы будем в книге рекордов Гиннеса, пусть нам на каждом углу будет приветственно лаять дворняга и бежать за нами, как на привязи. Мы будем сбегать от прессы и сидеть около тех самых водопадов, что повернули назад. Ночью ты однажды проснёшься и станешь будить меня с вопросом "как мы это сделали". А я отвечу, что это всё очень и очень просто - как повернуть стрелки у часов. Просто у водопадов тоже есть свои стрелки. Там, внутри них, под водой, есть часовой механизм, который годами омывается этим бурлящим потоком. Он никогда не ломается, никогда не отстает и не спешит. Он равномерно отсчитывает века. У каждого моря есть такой на глубине. Только там вместо часов/минут/секунд - мириады и мириады лет. Давай станем серьёзными людьми и напишем статьи о том, как правильно и безопасно переводить стрелки часов, о том, где найти эти часы. А потом всё сожжём. Сожжём водопады?
– Саня, теперь я поняла, кто ты. Мы в купе международного вагона Владивосток—Москва. Невероятно, но факт – десять суток мы проводим под одной крышей, не расставаясь ни днем, ни ночью. Мы завтракаем, обедаем и ужинаем за одним столом. Мы видим друг друга в дневные часы – говорят, что есть женщины, которым это не кажется странным. – Кто же? – Ты – путешественник. – Да, Владивосток—Иркутск, отлет с Приморского аэродрома, семь сорок четыре. – Это ничего не значит. Тебя не пускают. Но все равно – ты путешественник по призванию, по страсти. Только путешественник мог спросить, сколько лет рыбе, которую мы съели за обедом. Он смеется. – Только путешественники так боятся канцелярских бумаг. Только путешественники так стесняются, когда дарят цветы. Только путешественники так свистят и думают о своем и по утрам мучают своих жен зарядкой из двадцати четырех упражнений. – Не считая холодного обтирания. – Да. Только путешественники так не стареют. – Я старею. – Ты знаешь, мне всегда казалось, что у каждого человека есть свой характерный возраст. Один родится сорокалетним, а другой на всю жизнь остается мальчиком девятнадцати лет. Ч. такой, и ты – тоже. Вообще многие летчики. Особенно те, которые любят перелетать океаны. – А ты думаешь, я из тех, которые любят перелетать океаны? – Да. Ты не бросишь меня, когда перелетишь океан? – Нет. Но меня вернут с полдороги.
Впервые пишу такое. Спасибо стихотворению Али Кудряшевой.
Димка играет в прятки - Будете играть в прятки? – спросил третьеклассник Лёня, подойдя к Димке и Насте. Из-за плеча веснушчатого мальчика выглядывали его одноклассники, разглядывая младших ребятишек. Дима вместе со своей сестрой сидели на большом поваленном дереве и рассказывали друг другу истории, которые происходили с ними: Настя рассказывала про свою старшую группу в детском саду, а Дима – про второй класс, где мальчишки задирают друг друга, а девчонки даже не могут правильно сжать кулаки и всё время хвастаются своими бантиками. - Будем, - быстро решил Димка, встав со своего места. - Хорошо, - улыбнулся веснушчатый Лёня, показав своей улыбкой отсутствие одного переднего зуба. – Прячьтесь, считаю до ста. Третьеклассник отошёл к пыльному изумрудному забору и громко начал считать: - Один, два, три… - Дим, Дим, а сто – это как? – спросила Настя у своего брата, но тот только шепнул ей: «Прячься как можно быстрее и сиди там», и сам побежал по дороге, навстречу солнцу, только начинающему свой однодневную крестовую погоню за луной. Дима был высоким для своего восьмилетнего возраста – на физкультуре он стоял впереди всех. У мальчика были светлые, золотисто-рыжие волосы и светло-зелёные глаза, отливающие янтарём на солнце. У него была тёмная кожа – лето только началось, он приехал в деревню всего лишь три дня назад, а уже обзавёлся такой смуглой кожей. Он ничем не выделялся среди других мальчишек – бегал, валялся в пыли, звонко смеялся над каждой шуткой, купался в речке, пытался переплыть на тот берег. Когда приезжал его отец из города, то они, на самом рассвете, пока солнце ещё только размышляет над тем, с какой же ноги ему встать (да и вставать ли вообще?), берут удочки, небольшое ведёрко и идут на речку, чтобы к обеду точно что-нибудь выловить. Но ходить на рыбалку без отца – это совсем не то. А ему нужно только «то самое», ради чего всё затевается. Димка запнулся о камень, который не заметил и упал на дорогу, подняв клубы пыли. Он сразу же почувствовал, как сильно саднит коленка – первый раз за это лето упал и разбил себе что-нибудь. Он улыбнулся этому обстоятельству и мысленно поздравил себя – теперь лето точно началось! Сквозь уже прокалённый чистый воздух он услышал, как Лёня продолжает чётко и уверенно считать: - Тридцать четыре, тридцать пять… Димка вскочил на ноги и бросился бежать дальше – там, за поворотом дороги есть берёзовая роща. А за рощей – речка, которая специально огибает эти деревья с необычными стволами. На берегу реки сейчас должен сидеть дед Макар и рыбачить. Можно спрятаться там, у него в шалаше. Дима заулыбался своей идее и припустил ещё быстрее. Коленка продолжала саднить – небольшая ранка пропиталась пылью, солнечным светом и задором – она теперь была частью Димки, он не мог представить себя без неё – ведь это же честно им заработанная ссадина! Почему её быть не должно? Показалась берёзовая роща – все деревья уже оделись листвой и игриво шелестели на ветру; берёзы танцевали друг с другом, играли в слова – они точно знали много чего такого, о чём Димка даже понятия не имел. Он на бегу прислушивался к ним, пытался разгадать их речь и вникнуть в тайну изумрудности волос этих красавиц. Дима на бегу притронулся к стволу одной берёзы – и забурлила в нём кровь. Он понимал, что это – это всё его. Сейчас это принадлежит ему, никто и ничто не могут его остановить – под своей ладонью от чувствовал шероховатую кору, чувствовал все надрезы, которые делали этой весной – ощущал то, что грибы растущие под этой берёзой срезали ещё осенью – после проливных дождей, пока сам Димка сидел в классе и отвечал урок по математике. Он чувствовал, как под корой бурлит прохладный весенний берёзовый сок словно горячая кровь, толкающая его на всякие безрассудства. Его светло-зелёные глаза искрились, лучились счастьем- он понимал, что он будет счастлив только здесь – не в городе, на мощённом тротуаре, в скучных магазинах, куда водит его мама; его счастье заключается в том, чтобы ощущать острую траву на своих босых ногах, чтобы дышать какой-то непонятной пыльцой, чтобы жить!... Он бежал дальше, не волнуясь о том, какой счёт сейчас идёт – может быть, только шестьдесят, а, может быть, Настю уже нашли: она ведь прячется рядом с сараем, под корытом. Это единственное место, где она может прятаться – или Димка очень плохо знает свою младшую сестрёнку. Дима выбежал на песчаный берег, чувствуя, как уже нагретый песок лижет его ступни. - Димка, уже приехал на каникулы? – хриплым голосом окликнул его дед Макар, сидя у самой кромки спокойной воды. Мальчик задорно улыбнулся, показав наличие всех своих зубов (правда, остались ещё несколько молочных, но это же пустяк – скоро у него вырастут новые и крепкие зубы), и подбежал к рыбаку. - Мы в прятки играем, - переводя дыхание, сказал он, слегка прищурившись от слепящего солнечного света. - Полезай в шалаш, - рассмеялся Макар, кивнув на хлипкое сооружение позади себя и вновь обратив взгляд на спокойные воды, словно танцующие какой-то классический балет.
Димке снилось, как между берёзовыми стволами бегают рыжие русалки и смеются – и одна очень сильно похожа на Настю. Только грустная всё время. Дима пытался догнать её, но никак не получалось. Перед ним всё время оказывались рыжие русалки с длинными и толстыми косами в белых платьях. У одной из них был в руках кувшин с бабушкиным квасом, а у второй – мешок с конфетами. Дима подбежал к первой – в горле у него пересохло и ужасно хотелось пить. А от этих городских конфет, которые они покупают очень часто во время школы, пить хочется ещё больше. Вторая рыжая обиделась и убежала; а все они переговаривались между собой, как берёзки – шептались, тихо смеялись, но никогда не огорчались...
- Вы попозже его разбудите, - сказал дед Макар шёпотом, выбежавшим на берег ребятам. Лёнька тихо подошёл к шалашу и увидел там мирно спящего Димку, свернувшегося калачиком. - Мы только пятнадцать минут его искали, - фыркнул один из третьеклассников, но Настя шикнула на него: вот ещё, не хватало, чтобы он её брата будил!.. А Дима мирно спал и понимал – это лето очень хорошо началось. Он же выиграл в прятки.
Мама,мне снилось море… Море без берегов. В этом чудесном море не было островов. Мама,я был дельфином, плыл по его волнам. Синее — синее море было со мною,мам. Я то нырял в пучину, то по течению плыл. Мама, я был дельфином ,нужным кому то был! _ Море меня обнимало ,море меня звало . Море меня так любило, Будто оно… Твое.